Jerome Murat
La Statue
La Statue

А вспомнила о нем, потому что подвернулась книженция Генриха Белля "Глазами клоуна".
Вот парочку отрывков из книги.
читать дальше В моей квартире все - цвета ржавчины: и двери, и облицовка на кухне и встроенные шкафы; к этой квартире как нельзя лучше подошла бы женщина в пеньюаре цвета ржавчины на черной тахте; наверное, мне следовало бы обзавестись такой женщиной. Однако я страдаю не только меланхолией, головными болями, безразличием и мистической способностью распознавать по телефону запахи; мой самый тяжкий недуг - врожденная склонность к моногамии; на свете есть только одна женщина, с которой я могу делать то, что мужчина делает с женщиной, - Мария; с того дня, когда она ушла от
меня, я живу так, как надлежало бы жить монахам, а ведь я не монах.
Я даже подумал - не отправиться ли мне за город в свою старую школу и не спросить ли совета у одного из священников, но все эти патеры считают человека существом, склонным к полигамии ( по этой причине они и ратуют с таким рвением за единобрачие ), я покажусь им сущим кретином, и их добрый совет будет не чем иным, как завуалированным предложением обратиться в те обители, где любовь, по их мнению, можно купить за деньги. Протестанты еще в силах меня чем-нибудь удивить: Костерту, например, и впрямь удалось ввергнуть меня в изумление, зато католикам я давно перестал поражаться. Я относился к этой религии с большой симпатией, я симпатизировал католикам даже в те дни, года четыре назад, когда Мария впервые привела меня в
"кружок прогрессивных католиков"; для нее было очень важно познакомить меня с интеллигентными католиками, и делала она это, конечно, не без задней мысли - авось в один прекрасный день я обращусь в католичество ( у всех католиков есть такая задняя мысль ). Но первые же несколько минут, проведенные в этом "кружке", показались мне невыносимыми. В то время я переживал очень трудный период, мне еще не было двадцати двух, и я работал день и ночь, готовясь стать клоуном. Этому вечеру я заранее радовался, хоть и валился с ног от усталости; я ожидал встретить веселую компанию, надеялся выпить хорошего вина, вкусно поесть" и, если можно, потанцевать
( жилось нам тогда отвратительно, мы не позволяли себе даже такую роскошь, как бутылка вина или вкусная еда ); но вино там оказалось мерзкое, и вообще все проходило так, как должны проходить, по-моему, семинары по вопросам социологии у скучнейшего профессора; это было не просто утомительно, это было никчемно и неестественно утомительно. Вначале они все вместе произнесли молитву, а я в это время не знал, куда девать руки и глаза: по-моему, неверующих нельзя подвергать таким испытаниям. Добро бы еще они произносили обычные молитвы "Отче наш" или "Ave Maria" ( для меня и это было бы достаточно мучительным; воспитанный в протестантской семье, я привык молиться в одиночку, где и когда мне вздумается ), так нет же, они
повторяли вслух один из сочиненных Кинкелем молитвенных текстов, так сказать, программного характера, что-то вроде "и мы просим тебя даровать нам силу, дабы воздать должное как всему унаследованному, так и нарождающемуся", и так далее, и только после этого они перешли к "теме" встречи: "Проблема бедности в современном обществе". Это был один из самых неприятных вечеров в моей жизни. Не могу понять, почему разговоры на религиозную тему должны быть такими утомительными. Я знаю: быть верующим трудно. Воскресение из мертвых, вечное блаженство... Мария часто читала
мне из Библии. Трудно, должно быть, верить во все это. Позже я взялся за Кьеркегора ( весьма полезное чтение для начинающего клоуна ), и это тоже было трудно, но не так утомительно. Не знаю, возможно, есть люди, которые вышивают салфетки по рисункам Пикассо или Клее; мне в тот вечер казалось, что прогрессивные католики вяжут набедренные повязки из текстов Фомы Аквинского, Франциска Ассизского, Бонавентуры и папы Льва XIII, но повязки, увы, не могут прикрыть их наготу, ибо все присутствующие
( исключая меня ) зарабатывали не менее тысячи пятисот марок чистоганом в месяц. Им самим было так тягостно, что под конец они стали отпускать циничные и снобистские шуточки, все, кроме Цюпфнера, который так страдал, что попросил у меня закурить. Это была первая в его жизни сигарета, он неумело пускал дым, и я обратил внимание, как он радуется, что в клубах дыма не видно его лица. Я переживал за Марию,она сидела бледная и дрожащая, а Кинкель принялся рассказывать анекдот про одного типа, который
получал пятьсот марок в месяц и вполне обходился этой суммой, потом он стал зарабатывать тысячу и заметил, что жить стало трудновато, но хуже всего пришлось бедняжке после того, как его жалованье возросло до двух тысяч марок; наконец он стал получать три тысячи, и дело опять пошло на лад. Свой опыт этот типчик вложил в афоризм: "С пятьюстами марками и меньше кое-как перебиваешься, но когда получаешь от пятисот до трех тысяч - потуже затягивай пояс". Кинкель даже не понял, что он натворил. Он продолжал болтать, посасывая толстенную сигару, то и дело поднося ко рту бокал с вином и заглатывая одну сырную палочку за другой - и все это с поистине олимпийским спокойствием; в конце концов даже прелат Зоммервильд - духовный наставник "кружка" - встревожился и подсунул Кинкелю другую тему для разговора. Насколько я помню, он произнес сакраментальное слово "реакция", и Кинкель сразу попался на удочку. Он тут же клюнул, пришел в ярость и прервал на половине фразы свою речь о том, что автомобиль за двенадцать тысяч марок обходится дешевле, чем за четыре тысячи пятьсот; тут даже жена Кинкеля, восторгавшаяся им с прискорбной некритичностью, вздохнула свободно.
Только несколько дней спустя я узнал, кому следует выдать патент за термин "пархатые янки" - Герберту Калику, четырнадцатилетнему мальчишке, моему "фюреру" в юнгфольке. Мать великодушно предоставила в его полное распоряжение наш парк, где нас обучали бросать противотанковые гранаты. Мой брат Лео - восьми лет от роду - также занимался, с нами; я видел, как он вышагивал по теннисному корту с-учебной гранатой на плече; лицо у него было такое важное, какое бывает только у маленьких детей. Я остановил его и сказал:
- Что ты здесь делаешь?
Он ответил с убийственной серьезностью:
- Готовлюсь вступить в "вервольфы", а ты разве нет?
- Конечно, - сказал я и пошел с ним через теннисные корты к тиру, где Герберт Калик рассказывал в это время о мальчике, которого уже в десять лет наградили Железным крестом первой степени; этот мальчик из далекой Силезии уничтожил три русских танка ручными гранатами. Один из слушателей спросил, как звали героя, и тут у меня вырвалось:
- Рюбецаль [популярный герой немецких сказок].
Герберт Калик пожелтел и рявкнул:
- Грязный пораженец.
Я нагнулся и бросил ему в лицо пригоршню песка. Тогда все мальчишки кинулись на меня, только Лео сохранял нейтралитет, он плакал, но не заступился за меня; с перепугу я крикнул Герберту:
- Нацистская свинья!
Я прочел эти слова на шлагбауме у железнодорожного переезда. Я не совсем точно понимал, что они означают, но все же чувствовал, что сказал их к месту. Герберт Калик тут же прекратил драку и повел себя как должностное лицо: он арестовал меня и запер в тир, где валялись мишени и указки, потом он созвал моих родителей, учителя Брюля и еще одного человека - представителя нацистской партии. Я ревел от злости, топтал ногами мишени и, не умолкая ни на минуту, ругал "нацистскими свиньями"
мальчишек, которые, стоя за дверью, сторожили меня. Через час меня поволокли в дом на допрос. Учитель Брюль прямо-таки рвался в бой. Он беспрестанно повторял:
- Изничтожить огнем и мечом, огнем и мечом изничтожить.
Я до сих пор не знаю, что он под этим подразумевал - мое физическое уничтожение или, так сказать, моральное. Как-нибудь напишу ему письмо на адрес педагогической академии и попрошу разъяснений по этому вопросу - в интересах исторической истины. Нацист Левених, исполнявший обязанности ортсгруппенлейтера, держался весьма разумно: он все время напоминал:
- Учтите, что мальчику еще не исполнилось одиннадцати.
Он настолько успокаивающе подействовал на меня, что я даже ответил на его вопрос. Он спросил, откуда я узнал это чудовищное ругательство.
- Прочел на шлагбауме на Аннабергерштрассе.
- А может, тебя кто-нибудь подучил? - продолжал он. - Я хочу сказать, не слышал ли ты его от кого-нибудь?
- Нет, - ответил я.
- Мальчик сам не знает, что он говорит, - заметил отец и положил мне руку на плечо.
Брюль бросил на отца сердитый взгляд, а потом с испугом оглянулся на Герберта Калика. Вероятно, жест отца был расценен как слишком явное выражение симпатии ко мне. Мать, всхлипывая, произнесла своим дурацким, сладким голосом:
- Он сам не ведает, что творит; нет, не ведает, иначе мне пришлось бы от него отречься.
- Ну и отрекайся, пожалуйста, - сказал я.
Вся эта сцена разыгралась в нашей громадной столовой, где стоит помпезная мебель из темного мореного дуба и громоздкие книжные шкафы с зеркальными стеклами, где по стенам тянутся широкие дубовые панели, на которых выставлены бокалы и охотничьи трофеи деда. Я слышал, как на Эйфеле, в каких-нибудь двадцати километрах от нас, гремели орудия, а по временам различал даже треск пулемета. Герберт Калик, исполнявший роль прокурора, бледный, белобрысый, с лицом фанатика, беспрерывно стучал
костяшками пальцев по буфету и требовал:
- Твердость, твердость, непреклонная твердость.
Меня приговорили к рытью противотанковой траншеи под надзором Герберта; в тот же день, следуя традиции семьи Шниров, я начал кромсать немецкую землю, я кромсал ее, впрочем, собственноручно, что уже противоречило традиции Шниров. Свою траншею я вел по любимой клумбе дедушки, на которой он сажал розы, прямехонько к тому месту, где стояла копия Аполлона Бельведерского, и с радостью предвкушал минуту, когда мраморный Аполлон падет жертвой моего рвения; но радость эта была преждевременна: статуя Аполлона пала жертвой веснушчатого мальчугана, по имени Георг; Георг
погубил и себя и Аполлона, нечаянно взорвав противотанковую гранату.
Комментарии Герберта Калика к этой прискорбной истории были предельно краткими:
- К счастью, Георг был сиротой.