понедельник, 26 марта 2012
Хотя со времени перевода «Сонетов к Орфею» прошло тридцать с лишним лет, я до сих пор не могу понять, как я вообще решился на него. Всё выглядело чистейшей авантюрой или, если угодно, было ею. Я никогда ничего не переводил до этого, а по-немецки хоть и мог уже читать, но так, что полагаться приходилось больше на сообразительность, чем на знания. Странно сказать, но перевод «Сонетов» совпал по времени с изучением немецкого, то есть, я учил язык, параллельно переводя их, или даже наоборот: я переводил их, параллельно – по ним, на них, ими – уча немецкий. Некоторое (вполне психотропное) облегчение давала догадка, что дело не в языке, и что, знай я даже его в совершенстве, это ничего не изменило бы по существу. Догадка находила подтверждение, когда, теряясь в черных дырах Rilkedeutsch, я мучил знакомых германистов вопросами, а они меня ответами: я их, потому что на мои вопросы у них не было ответов, они меня, потому что и у меня не было вопросов на их ответы.
читать дальшеНе лучше обстояло и с заезжими немцами, к которым я обращался за помощью; они были скромнее германистов, но не везучее, и, словно сговорившись, повторяли: «Так не говорят по-немецки» (некоторые добавляли при этом с понимающей улыбкой: «Aber na ja – das ist halt Rilke!») Легче от этого не становилось, зато становилось головокружительнее; ну, конечно же, так не говорят, ни по-немецки, ни по какому; язык Рильке подчинен не статистике читательских групп, а стохастике случая и милости; он говорит так, потому что говорит не к нам, еще живущим (и, значит, умственно ущербным), а к нам, уже умершим, и понять его в оптике жизни не менее опрометчиво, чтобы не сказать: нелепо (нелепость списывается на счет «поэзии»), чем пересказывать какой-то необыкновенно значительный сон за чашкой кофе… Я думаю, у меня не было, да и не могло быть никакого желания переводить «Сонеты», хотя бы потому, что переводить пришлось бы собственную немоту: с молчания по-немецки на молчание по-русски; о переводе я не думал, наверное, еще и потому, что боялся не устоять перед соблазном желания. Желание пришло позже, когда я уже влип, когда во мне уже заголосила немота и ничто не могло её остановить; тогда-то и стало ясно: я решился на безумие не потому, что хотел его, а: я хотел его потому, что решился на него. Всё длилось не дольше месяца, хотя сам месяц длился намного дольше: месяц одержимости, которую приходилось не только жить, но и тщательно скрывать от друзей, знакомцев, соседей, сослуживцев, кого попало, чтобы не запятнать свою репутацию «нормального»; я и сейчас горжусь почти «шпионской» мимикрией, позволяющей мне жить в повседневности так, чтобы никто не догадывался о моей повсеночности; слова, строки, обрывки строк, ритмы и рифмы, просто бормотания шли иногда горлом в самой неподходящей ситуации, скажем, на каком-нибудь очередном собрании или обсуждении (я работал в Институте философии), так что приходилось, украдкой записывая их, раздаривать скучные улыбки секретаршам, вроде бы учуявшим что-то, и ждать, когда наконец уйдет враждебный день, а с ним и всё дневное, и случится вожделенное пробуждение в ночь, в рилькевское «Ich glaube an Nächte»; уже потом, когда всё было позади, я понял вдруг, что переводились «Сонеты» в атмосфере, до неприличия похожей на ту, в которой они писались; конечно, это было смешно, но и – несмешно: смешно по понятным причинам, несмешно, потому что как же еще и было воссоздавать «Сонеты» на чужом наречии, если не в подобающей им атмосфере просветленной одержимости! (Оговорюсь, это условие касалось именно меня, непрофессионального – вообще никакого – переводчика; профессионал, а тем более теснимый договорными сроками, не стал бы дожидаться вдохновений, а обошелся бы без них или сам вызвал бы их по необходимости.)
«Сонеты к Орфею» очень неожиданная книга. Неожиданная для автора, который десять лет ждал другого, а получил (вместе с другим) и это, но и для читателя, даже не подозревающего, где он очутился, и думающего, что он всё еще читает стихи. Можно до бесконечности комментировать эти причудливые сгустки невыразимого – по модели дублинского Bloomsday, прокормившего уже не одно поколение литературоведов (мне памятна книга, состоящая из 55 глав, по главе на сонет), но что всё это значит, если не знать главного, того именно, что это не стихи, а панихида (Totenamt), причем такая, где смерть не оплакивается извне из намертво вцепившейся в себя жизни, а празднуется изнутри, как пробуждение в проспанный прижизненно мир вещей. Главное «Сонетов» – приписка к их заглавию: написаны как надгробие Вере Оукама-Кнооп. Рильке, знавший её родителей, видел её несколько раз (она умерла, не дожив до девятнадцати лет, от белокровия, того самого, от которого через пять лет умер он сам). Эта смерть и стала возможностью (dynamis) «Сонетов», или, динамичнее, переводом их из великого бессловного молчания в молчание раззвучивающих их слов; можно знать, что автор «Сонетов к Орфею» (душа, в которую они вошли как в собственное тело), до того как он умер своей смертью ранним утром 29 декабря 1926 года в санатории Вальмон у Женевского озера, умер этой не своей: в нелюдимом и внешне поразительно похожем на него замке Мюзот (в швейцарской Сьерра) в феврале 1922 года. Эта не своя смерть зрела и взрослела в нем давно, с «Часослова»; позже её заслонили «Элегии», за ангелической анонимностью которых оставался незамеченным их личный, близкий, интимный смысл. Смерть, чьими гулкими шагами, как невыплаканностью, наполнено гиератическое пространство «Элегий» (особенно последней, десятой), легко и радостно станцована в эвритмеуме «Сонетов»; удивительно слушать и видеть это: смерть с чистым умытым светом лицом, танцующую под детское пение и хлопание в ладошки в сопровождении треугольника и тамбурина. Наверное, об этом в самом деле можно было бы написать тома, но написанное было бы не больше, чем гомеопатическим разведением увиденного: он ждал, вернее, не он, а некий демон открытой жизни (очевидно, вселившийся в него со времен слышанных им в Мюнхене лекций Альфреда Шулера) ждал в нем смерти Эвридики, как родовых схваток «Сонетов». Он и умер сам в смерть Веры, чтобы привести её, «ту так любимую», белую, неприкосновенную, обратно в жизнь: в новую нетленную плоть, на которую мы, ничего не подозревающие простофили и интеллектуалы, постоянно оборачиваемся, чтобы, потеряв её, увидеть в ней одну из вершин поэзии ХХ века.
@темы:
книги,
цитаты