Статья Сергея Соловьева "Душа нацистского почтальона" :
scepsis.net/library/id_2310.html .
Эта же выкладка в равной степени применима ко всем государствам с тоталитарным режимом.
ЦитатумС помощью подобных клише создавалось нацистское лицемерие, которое Арендт называет главной характеристикой режима. Но, наверное, точнее это было бы назвать оруэлловским словом «двоемыслие». Использование этих штампов приводило – в случае Эйхмана – к тому, что он попросту забывал многие факты. Дело было, как минимум, не только в том, что он не помнил фактов, неприятных для себя, – такая «забывчивость» была бы понятна. Но он вообще очень легко забывал все то, что не отмечалось высокопарными фразами и не подкреплялось соответствующим «клише». Так, он не помнил дату начала войны против СССР, содержание разговоров на Ванзейской конференции, а также деталей своей собственной деятельности во время командировок – за исключением встреч с «приятными» людьми.
Эйхман признается, что «бюрократический стиль – это единственный доступный мне язык». Он мыслит с помощью клише и теряет в себе уверенность, когда не может их найти, что еще больше дополняет его портрет «мелкой сошки». «У моего клиента душа почтальона», – говаривал его адвокат д-р Сервациус еще до начала процесса. Но важнее всего то, что, как указывает Арендт, с помощью языка (добавим – мифов, воплощенных в языке) сам Эйхман и все «немецкое общество, состоявшее из 80 млн. человек, также было защищено от реальности и фактов теми же самыми средствами, тем же самообманом, ложью и глупостью, которые стали сутью его, Эйхмана, менталитета». Практика самообмана превратилась в моральную предпосылку выживания настолько, что даже через 18 лет после падения нацистского режима Арендт утверждает: «Трудно не думать, что лицемерие стало составной частью немецкого национального характера» (с. 86-87).
На Ванзейской конференции, которая была призвана скоординировать все усилия по «окончательному решению», Эйхмана, по его словам, еще одолевали сомнения. Но тут он увидел, что не только нацистские боссы, не только партия и СС, но и «элита старой доброй государственной службы сражалась за честь возглавить этот кровавый процесс. “В этот момент я почувствовал то, что чувствовал Понтий Пилат, я был свободен от вины”. Ну кто он такой, чтобы осуждать? Ну кто он такой, чтобы “иметь свое собственное мнение по этому делу”?»
Вместе с вопросом о моральных истоках нацизма в книге Арендт постоянно поднимается вопрос об ответственности – нет, не Эйхмана, с которым все ясно с самого начала, а о принципах установления виновности. Понятное дело, что все жалкие сказочки битых коричневых диктаторов и их подчиненных на тему «я только выполнял приказ», которые рассказывались в Нюрнберге, не могут восприниматься сколько-нибудь серьезно. Они сами отдавали эти приказы, прекрасно осознавали их преступность и сознательно сделали выбор – а он у них был – и в экзистенциальном, и в практическом смысле. Эйхман говорил, что единственной альтернативой исполнению преступных приказов и участию в массовых убийствах было самоубийство, но это – прямая ложь. Арендт приводит пример офицера, который не пострадал, отказавшись служить нацистам, аналогичные примеры приводил Ясперс, такие случаи знакомы историкам. Но эти случаи уклонения не стали массовыми. И придется признать правоту американского историка: «Не бездумное повиновение, но осознанное приятие – вот что характеризовало немецкий стиль сотрудничества со злом». Фактически соглашаясь с этим, Арендт противоречит своему же выводу в «Истоках тоталитаризма», где она утверждала, что немцы были запуганы и подавлены пропагандой. А современные историки добавляют: у этой массовой моральной слепоты была материальная основа: немцы на самом деле в подавляющем большинстве получали выгоду от нацистских грабежей и «ариизации» собственности. Так что принятие клише было не столько насильственным, сколько добровольным . И потому абсолютно справедлив был вывод учителя Ханны Арендт – Карла Ясперса: «Каждый из нас несет вину, поскольку он оказался бездеятелен».